Неточные совпадения
Бывало, льстивый голос света
В нем злую храбрость выхвалял:
Он, правда,
в туз из пистолета
В пяти саженях
попадал,
И
то сказать, что и
в сраженье
Раз
в настоящем упоенье
Он отличился, смело
в грязь
С коня калмыцкого свалясь,
Как зюзя пьяный, и французам
Достался
в плен: драгой залог!
Новейший Регул, чести бог,
Готовый вновь предаться узам,
Чтоб каждым утром у Вери
В долг осушать бутылки три.
Но, шумом бала утомленный,
И утро
в полночь обратя,
Спокойно
спит в тени блаженной
Забав и роскоши дитя.
Проснется зá полдень, и снова
До утра жизнь его готова,
Однообразна и пестра,
И завтра
то же, что вчера.
Но был ли счастлив мой Евгений,
Свободный,
в цвете лучших лет,
Среди блистательных побед,
Среди вседневных наслаждений?
Вотще ли был он средь пиров
Неосторожен и здоров?
Стихи на случай сохранились;
Я их имею; вот они:
«Куда, куда вы удалились,
Весны моей златые дни?
Что день грядущий мне готовит?
Его мой взор напрасно ловит,
В глубокой мгле таится он.
Нет нужды; прав судьбы закон.
Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она,
Всё благо: бдения и сна
Приходит час определенный;
Благословен и день забот,
Благословен и
тьмы приход!
Сие глубокое творенье
Завез кочующий купец
Однажды к ним
в уединенье
И для Татьяны наконец
Его с разрозненной Мальвиной
Он уступил за три с полтиной,
В придачу взяв еще за них
Собранье басен площадных,
Грамматику, две Петриады,
Да Мармонтеля третий
том.
Мартын Задека стал потом
Любимец Тани… Он отрады
Во всех печалях ей дарит
И безотлучно с нею
спит.
В глуши что делать
в эту пору?
Гулять? Деревня
той порой
Невольно докучает взору
Однообразной наготой.
Скакать верхом
в степи суровой?
Но конь, притупленной подковой
Неверный зацепляя лед,
Того и жди, что
упадет.
Сиди под кровлею пустынной,
Читай: вот Прадт, вот Walter Scott.
Не хочешь? — поверяй расход,
Сердись иль пей, и вечер длинный
Кой-как пройдет, а завтра
то ж,
И славно зиму проведешь.
Татьяна долго
в келье модной
Как очарована стоит.
Но поздно. Ветер встал холодный.
Темно
в долине. Роща
спитНад отуманенной рекою;
Луна сокрылась за горою,
И пилигримке молодой
Пора, давно пора домой.
И Таня, скрыв свое волненье,
Не без
того, чтоб не вздохнуть,
Пускается
в обратный путь.
Но прежде просит позволенья
Пустынный замок навещать,
Чтоб книжки здесь одной читать.
Упала…
«Здесь он! здесь Евгений!
О Боже! что подумал он!»
В ней сердце, полное мучений,
Хранит надежды темный сон;
Она дрожит и жаром пышет,
И ждет: нейдет ли? Но не слышит.
В саду служанки, на грядах,
Сбирали ягоду
в кустах
И хором по наказу пели
(Наказ, основанный на
том,
Чтоб барской ягоды тайком
Уста лукавые не ели
И пеньем были заняты:
Затея сельской остроты!).
Но муж любил ее сердечно,
В ее затеи не входил,
Во всем ей веровал беспечно,
А сам
в халате ел и пил;
Покойно жизнь его катилась;
Под вечер иногда сходилась
Соседей добрая семья,
Нецеремонные друзья,
И потужить, и позлословить,
И посмеяться кой о чем.
Проходит время; между
темПрикажут Ольге чай готовить,
Там ужин, там и
спать пора,
И гости едут со двора.
Пророк за предсказание
попал, как следует,
в острог, но
тем не менее дело свое сделал и смутил совершенно купцов.
У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места
в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше
той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным,
спит и грезит о
том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было.
Но при всем
том трудна была его дорога; он
попал под начальство уже престарелому повытчику, [Повытчик — начальник отдела («выть» — отдел).] который был образ какой-то каменной бесчувственности и непотрясаемости: вечно
тот же, неприступный, никогда
в жизни не явивший на лице своем усмешки, не приветствовавший ни разу никого даже запросом о здоровье.
Он объявил, что главное дело —
в хорошем почерке, а не
в чем-либо другом, что без этого не
попадешь ни
в министры, ни
в государственные советники, а Тентетников писал
тем самым письмом, о котором говорят: «Писала сорока лапой, а не человек».
Потому что пора наконец дать отдых бедному добродетельному человеку, потому что праздно вращается на устах слово «добродетельный человек»; потому что обратили
в лошадь добродетельного человека, и нет писателя, который бы не ездил на нем, понукая и кнутом, и всем чем ни
попало; потому что изморили добродетельного человека до
того, что теперь нет на нем и тени добродетели, а остались только ребра да кожа вместо тела; потому что лицемерно призывают добродетельного человека; потому что не уважают добродетельного человека.
Впрочем, если слово из улицы
попало в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят
в таком количестве, что и не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски
в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются над
тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии; а вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу
в русском вкусе.
Ноздрев был очень рассержен за
то, что потревожили его уединение; прежде всего он отправил квартального к черту, но, когда прочитал
в записке городничего, что может случиться пожива, потому что на вечер ожидают какого-то новичка, смягчился
в ту же минуту, запер комнату наскоро ключом, оделся как
попало и отправился к ним.
Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие его характерические черты:
спать не раздеваясь, так, как есть,
в том же сюртуке, и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько жилым покоем, так что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже
в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что
в этой комнате лет десять жили люди.
— Да я их отпирал, — сказал Петрушка, да и соврал. Впрочем, барин и сам знал, что он соврал, но уж не хотел ничего возражать. После сделанной поездки он чувствовал сильную усталость. Потребовавши самый легкий ужин, состоявший только
в поросенке, он
тот же час разделся и, забравшись под одеяло, заснул сильно, крепко, заснул чудным образом, как
спят одни только
те счастливцы, которые не ведают ни геморроя, ни блох, ни слишком сильных умственных способностей.
Солнце сквозь окно блистало ему прямо
в глаза, и мухи, которые вчера
спали спокойно на стенах и на потолке, все обратились к нему: одна села ему на губу, другая на ухо, третья норовила как бы усесться на самый глаз,
ту же, которая имела неосторожность подсесть близко к носовой ноздре, он потянул впросонках
в самый нос, что заставило его крепко чихнуть, — обстоятельство, бывшее причиною его пробуждения.
— Да ведь и
в церкви не было места. Взошел городничий — нашлось. А ведь была такая давка, что и яблоку негде было
упасть. Вы только попробуйте: этот кусок —
тот же городничий.
С раннего утра до позднего вечера, не уставая ни душевными, ни телесными силами, писал он, погрязнув весь
в канцелярские бумаги, не ходил домой,
спал в канцелярских комнатах на столах, обедал подчас с сторожами и при всем
том умел сохранить опрятность, порядочно одеться, сообщить лицу приятное выражение и даже что-то благородное
в движениях.
Он утверждал, что и чистоплотность у него содержится по
тех пор, покуда он еще носит рубашку и зипун, и что, как только заберется
в немецкий сертук — и рубашки не переменяет, и
в баню не ходит, и
спит в сертуке, и заведутся у него под сертуком и клопы, и блохи, и черт знает что.
— Ах, Анна Григорьевна, пусть бы еще куры, это бы еще ничего; слушайте только, что рассказала протопопша: приехала, говорит, к ней помещица Коробочка, перепуганная и бледная как смерть, и рассказывает, и как рассказывает, послушайте только, совершенный роман; вдруг
в глухую полночь, когда все уже
спало в доме, раздается
в ворота стук, ужаснейший, какой только можно себе представить; кричат: «Отворите, отворите, не
то будут выломаны ворота!» Каково вам это покажется? Каков же после этого прелестник?
Селифан лег и сам на
той же кровати, поместив голову у Петрушки на брюхе и позабыв о
том, что ему следовало
спать вовсе не здесь, а, может быть,
в людской, если не
в конюшне близ лошадей.
Происшествие этого вечера произвело на меня довольно глубокое впечатление и раздражило мои нервы; не знаю наверное, верю ли я теперь предопределению или нет, но
в этот вечер я ему твердо верил: доказательство было разительно, и я, несмотря на
то что посмеялся над нашими предками и их услужливой астрологией,
попал невольно
в их колею; но я остановил себя вовремя на этом опасном пути и, имея правило ничего не отвергать решительно и ничему не вверяться слепо, отбросил метафизику
в сторону и стал смотреть под ноги.
— Вы ошибаетесь опять: я вовсе не гастроном: у меня прескверный желудок. Но музыка после обеда усыпляет, а
спать после обеда здорово: следовательно, я люблю музыку
в медицинском отношении. Вечером же она, напротив, слишком раздражает мои нервы: мне делается или слишком грустно, или слишком весело.
То и другое утомительно, когда нет положительной причины грустить или радоваться, и притом грусть
в обществе смешна, а слишком большая веселость неприлична…
Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее не заслуживает. Или это следствие
того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он
в отчаянии будет спрашивать, чему он должен верить: «Мой друг, со мною было
то же самое, и ты видишь, однако, я обедаю, ужинаю и
сплю преспокойно и, надеюсь, сумею умереть без крика и слез!»
Я помню, что
в продолжение ночи, предшествовавшей поединку, я не
спал ни минуты. Писать я не мог долго: тайное беспокойство мною овладело. С час я ходил по комнате; потом сел и открыл роман Вальтера Скотта, лежавший у меня на столе:
то были «Шотландские пуритане»; я читал сначала с усилием, потом забылся, увлеченный волшебным вымыслом… Неужели шотландскому барду на
том свете не платят за каждую отрадную минуту, которую дарит его книга?..
И точно, дорога опасная: направо висели над нашими головами груды снега, готовые, кажется, при первом порыве ветра оборваться
в ущелье; узкая дорога частию была покрыта снегом, который
в иных местах проваливался под ногами,
в других превращался
в лед от действия солнечных лучей и ночных морозов, так что с трудом мы сами пробирались; лошади
падали; налево зияла глубокая расселина, где катился поток,
то скрываясь под ледяной корою,
то с пеною прыгая по черным камням.
Теперь прошу особенного внимания: представьте себе, что если б ему удалось теперь доказать, что Софья Семеновна — воровка,
то, во-первых, он доказал бы моей сестре и матери, что был почти прав
в своих подозрениях; что он справедливо рассердился за
то, что я поставил на одну доску мою сестру и Софью Семеновну, что,
нападая на меня, он защищал, стало быть, и предохранял честь моей сестры, а своей невесты.
Он-то, положим, и солжет,
то есть человек-то-с, частный-то случай-с… incognito-то-с, и солжет отлично, наихитрейшим манером; тут бы, кажется, и триумф, и наслаждайся плодами своего остроумия, а он хлоп! да
в самом-то интересном,
в самом скандалезнейшем месте и
упадет в обморок.
— Батюшки! — причитал кучер, — как тут усмотреть! Коли б я гнал али б не кричал ему, а
то ехал не поспешно, равномерно. Все видели: люди ложь, и я
то ж. Пьяный свечки не поставит — известно!.. Вижу его, улицу переходит, шатается, чуть не валится, — крикнул одноважды, да
в другой, да
в третий, да и придержал лошадей; а он прямехонько им под ноги так и
пал! Уж нарочно, что ль, он аль уж очень был нетверез… Лошади-то молодые, пужливые, — дернули, а он вскричал — они пуще… вот и беда.
«Ей три дороги, — думал он: — броситься
в канаву,
попасть в сумасшедший дом, или… или, наконец, броситься
в разврат, одурманивающий ум и окаменяющий сердце». Последняя мысль была ему всего отвратительнее; но он был уже скептик, он был молод, отвлечен и, стало быть, жесток, а потому и не мог не верить, что последний выход,
то есть разврат, был всего вероятнее.
Мужа любила чрезмерно, но
в картишки пустился, под суд
попал, с
тем и помер.
От природы была она характера смешливого, веселого и миролюбивого, но от беспрерывных несчастий и неудач она до
того яростно стала желать и требовать, чтобы все жили
в мире и радости и не смели жить иначе, что самый легкий диссонанс
в жизни, самая малейшая неудача стали приводить ее тотчас же чуть не
в исступление, и она
в один миг, после самых ярких надежд и фантазий, начинала клясть судьбу, рвать и метать все, что ни
попадало под руку, и колотиться головой об стену.
Он пошел домой; но, дойдя уже до Петровского острова, остановился
в полном изнеможении, сошел с дороги, вошел
в кусты,
пал на траву и
в ту же минуту заснул.
Я тебя просто за пьяного и принимал, да ты и был пьян», — ну, что я вам тогда на это скажу,
тем паче что ваше-то еще правдоподобнее, чем его, потому что
в его показании одна психология, — что его рылу даже и неприлично, — а вы-то
в самую точку
попадаете, потому что пьет, мерзавец, горькую и слишком даже известен.
Меж
тем комната наполнилась так, что яблоку
упасть было негде. Полицейские ушли, кроме одного, который оставался на время и старался выгнать публику, набравшуюся с лестницы, опять обратно на лестницу. Зато из внутренних комнат высыпали чуть не все жильцы г-жи Липпевехзель и сначала было теснились только
в дверях, но потом гурьбой хлынули
в самую комнату. Катерина Ивановна пришла
в исступление.
Он шел домой и, уходя, спешил заглянуть на больного. Разумихин донес ему, что
тот спит, как сурок. Зосимов распорядился не будить, пока проснется. Сам же обещал зайти часу
в одиннадцатом.
— Эх, ешь
те комары! Расступись! — неистово вскрикивает Миколка, бросает оглоблю, снова нагибается
в телегу и вытаскивает железный лом. — Берегись! — кричит он и что есть силы огорошивает с размаху свою бедную лошаденку. Удар рухнул; кобыленка зашаталась, осела, хотела было дернуть, но лом снова со всего размаху ложится ей на спину, и она
падает на землю, точно ей подсекли все четыре ноги разом.
— Да, мошенник какой-то! Он и векселя тоже скупает. Промышленник. Да черт с ним! Я ведь на что злюсь-то, понимаешь ты это? На рутину их дряхлую, пошлейшую, закорузлую злюсь… А тут,
в одном этом деле, целый новый путь открыть можно. По одним психологическим только данным можно показать, как на истинный след
попадать должно. «У нас есть, дескать, факты!» Да ведь факты не всё; по крайней мере половина дела
в том, как с фактами обращаться умеешь!
А опричь него
в распивочной на
ту пору был всего один человек посторонний, да еще
спал на лавке другой, по знакомству, да двое наших мальчишков-с.
— Долой с квартир! Сейчас! Марш! — и с этими словами начала хватать все, что ни попадалось ей под руку из вещей Катерины Ивановны, и скидывать на пол. Почти и без
того убитая, чуть не
в обмороке, задыхавшаяся, бледная, Катерина Ивановна вскочила с постели (на которую
упала было
в изнеможении) и бросилась на Амалию Ивановну. Но борьба была слишком неравна;
та отпихнула ее, как перышко.
Это ночное мытье производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два раза
в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли до
того, что переменного белья уже совсем почти не было, и было у каждого члена семейства по одному только экземпляру, а Катерина Ивановна не могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить себя по ночам и не по силам, когда все
спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь
в доме.
Вся моя тактика состояла
в том, что я просто был каждую минуту раздавлен и
падал ниц пред ее целомудрием.
Это был господин немолодых уже лет, чопорный, осанистый, с осторожною и брюзгливою физиономией, который начал
тем, что остановился
в дверях, озираясь кругом с обидно-нескрываемым удивлением и как будто спрашивал взглядами: «Куда ж это я
попал?» Недоверчиво и даже с аффектацией [С аффектацией — с неестественным, подчеркнутым выражением чувств (от фр. affecter — делать что-либо искусственным).] некоторого испуга, чуть ли даже не оскорбления, озирал он тесную и низкую «морскую каюту» Раскольникова.
На второй неделе великого поста пришла ему очередь говеть вместе с своей казармой. Он ходил
в церковь молиться вместе с другими. Из-за чего, он и сам не знал
того, — произошла однажды ссора; все разом
напали на него с остервенением.
И
в школу ходить, и хохотать до
упаду оттого, что пальчик покажут, и пьянствовать до бесчувствия, не
то чтоб от разврата, а так, полосами, когда напоят, по-детски еще.
— Ишь лохмотьев каких набрал и
спит с ними, ровно с кладом… — И Настасья закатилась своим болезненно-нервическим смехом. Мигом сунул он все под шинель и пристально впился
в нее глазами. Хоть и очень мало мог он
в ту минуту вполне толково сообразить, но чувствовал, что с человеком не так обращаться будут, когда придут его брать. «Но… полиция?»
— Да врешь; горячишься. Ну, а серьги? Согласись сам, что коли
в тот самый день и час к Николаю из старухина сундука
попадают серьги
в руки, — согласись сам, что они как-нибудь да должны же были
попасть? Это немало при таком следствии.
— Кой черт улики! А впрочем, именно по улике, да улика-то эта не улика, вот что требуется доказать! Это точь-в-точь как сначала они забрали и заподозрили этих, как бишь их… Коха да Пестрякова. Тьфу! Как это все глупо делается, даже вчуже гадко становится! Пестряков-то, может, сегодня ко мне зайдет… Кстати, Родя, ты эту штуку уж знаешь, еще до болезни случилось, ровно накануне
того, как ты
в обморок
в конторе
упал, когда там про это рассказывали…